Deprecated: Function split() is deprecated in /home/mirtru/gazeta/content/index.php on line 221
ГИМН РЕКЕ (полная версия) / Интернет-газета «Мирт»
Главная / Статьи / Бог / ГИМН РЕКЕ (полная версия)
ГИМН РЕКЕ (полная версия)
ГИМН РЕКЕ (полная версия)
24.09.2011
1977

С трепетом и надеждой приступаю я ныне к повествованию о тебе, Господин Великий Оредеж. С сыновним трепетом, должен был бы сказать, ибо рожден на благословенных твоих берегах, и с сыновней надеждой, ибо большая часть моей жизни прошла здесь же, и я знаю, как благорасположен ты к чадам своим: к скотам и рыбам, к птицам и человекам, к водорослям и стрекозам на них.

Приходит пора отодвинуть заботы, одолевающие повседневно и совершить поклон родной земле и родной реке, и всему сущему на них, что так премудро устроил Господь, и да обозначит этот поклон начало конца моего человеческого эгоизма и моего мужского тщеславия. Ибо они, эгоизм и тщеславие, заставляют нас в молодости нашей презреть родившую нас землю и вскормившую нас реку во имя эфемерий карьеры, мишуры городов, неправды заграниц и тщеты богатства. Но приходит пора, и опадают листья, от пышной некогда кроны не остается почти ничего, и вот тогда замечаешь, как прекрасна голая темная ветвь на синем, и как много прекраснее она на лунном диске, в безветрии ноября.

В мире не так уж много абсолютов: звездное небо, снег, огонь да движущаяся вода. Может быть, еще пустыня и крик иволги. Но – обязательно – вода.

В бытность свою довелось видеть реки огромные – Волгу и Обь, Днепр и Одер, Волхов и Дунай, но они не оставили впечатлений душе, только, разве, разуму. Слишком велики они, слишком заняты собой. И остается в памяти огромное количество мутноватой воды, куда-то катящейся и что-то значащей, безусловно. Что? – мне не дано знать, пришлому человеку, ибо я не свой.

Но три реки небольшие и не значимые пронзили душу совершенством и радостной красотой на всю оставшуюся жизнь, и вот их имена: Басандайка под Томском, Вильва под Пермью и Оредеж под Петербургом. Во всех трех светлая, серебристая вода, камни, водяной шелк и скальные берега. И все три молоды, наивны и радостно улыбаются навстречу тебе, еще даже тебя не зная, просто потому, что ты пришел и улыбаешься встречь им.

О, милый Оредеж, река моего детства! Счастливого детства, должно было бы добавить, если бы не уверенность, что каждое детство счастливое. У нас, у мальчишеской поросли нижней Выры сороковых годов, было все, о чем можно просить судьбу – была собственная территория, свой лес, свой парк, свой танк и свой «виллис», свои заначки с патронами и снарядами, свои землянки и блиндажи. Еще были у нас, на нижней Выре, три бабушки Тани, которые нас без разбора кормили чем Бог послал, зашивали треснутые рубахи и пороли крапивой, веревками, вениками – что под руку попало и было бы за что.

Еще было у нас четыре километра лучшей в мире реки с пескарями, раками и хариусами, - от грезенской мельницы до самых Рыбиц, реки, знаемой, кажется, до последнего камушка на дне, реки, где проходила, собственно, вся наша жизнь.

Теперь, по прошествии десятилетий, я понимаю, что это мы были у реки, а не она у нас, мы были ее детьми наравне с окуньками и лягушками, и река, многое нам прощая, воспитывала нас в положенной строгости. Лет в восемь я первый раз тонул в этой прозрачной воде, вверзившись в яму бездонную у самого берега, манившего желтым песочком. Не могу помнить, что делали мои руки и ноги, но жажда жить и дышать вынесла меня на поверхность, и так я научился плавать, а река признала меня за одного из своих. На следующее лето я переплыл речку, что было событием, а еще через год, поотстав от сверстников, научился нырять вниз головой.

Уже пришли пора нам, юным петушкам, расправлять перышки и пробовать голос, и был рыжий Ленька, красавец и ловкач, так великолепно прыгавший с трамплина в воду ласточкой – весь выгнувшийся, с раскинутыми руками, он на миг действительно становился ласточкой, - что весь деревенский пляж ахал, а девицы, только-только успевшие нацепить себе на грудь еще совершенно плоский лифчик, делали вид, будто пресытились подобным зрелищем давно и навсегда. Потом Ленька попал в какую-то дикую перестрелку и пуля угодила ему в позвоночник, и он стал инвалидом. Но Оредеж здесь не причем, это случилось в Ленинграде.

На участке реки от мельницы до Песчанка река кишела хариусом, за каждым камушком на дне их стояла пара небольших, по сто-двести граммов рыбок, бросавшихся на кузнечиков, которых мы им подбрасывали. Годились тоже жирные синие мухи, в обилии водившиеся около досчатых домиков известного назначения, но мухи при этом должны быть живыми. Хариус хватал добычу жадно, часто, правда, при этом срываясь с крючка. Улов нанизывался на кукан и приносился домой, если не был съеден на месте. И я жалею своих внуков, которые, наверное, никогда не узнают фантастического вкуса пескаря, только что пойманного, насаженного на прутик, изжаренного на костре и тут же съеденного с чешуей и кишками.

Я был неловкий отрок, и мне постоянно не везло на рыбалке, но как мне не везло в тот день в конце июня сорок три года тому назад – это было мрак, слезы и отчаяние. И Оредеж внял моим страданиям – на крючок плотно сел красавец хариус в полметра длиной, и я смог его вытащить на берег. Это был триумф. До сих пор я помню это место на реке, где на берегу тесно растут вечнозеленые хвощи – реликт каменноугольного периода, и всякий раз, проходя мимо, испытываю чувство бесконечной благодарности тебе, Оредеж, за тот дивный дар.

И было еще одно потрясение в те поры открытия мира. Когда уже в жаркий полдень, с куканом рыбы или без, возвращаешься домой – взбежать на зеленый пригорок, где «кошачьи лапки» перемежаются мхом и полевой гвоздикой – и рухнуть на эту траву навзничь, лицом наверх, и смотреть в это блекло-синее небо, и через пять минут начинает совершаться невероятное – этот бездонный верх становится бездной внизу, и ты, маленький и невесомый, висишь над нею, вцепившись руками в траву как в шерсть огромного зверя и невозможно разжать пальцы, и мутится в голове до вопля страха и беспомощности.

«Падение в небо». Многие, оказывается, переживали подобное. И сколько не пытался я потом, взрослым, повторить этот опыт, он не удавался в той одиннадцатилетней полноте уже никогда. Это ушло, как исчез хариус, как пропали под вырским мостом водившиеся там голубые раки. Да и вездесущего раньше бычка-подкаменщика я не видел на реке уже много, много лет.

Но осталась жить и здравствовать в реке ее живая легенда – благородная форель. Конечно, ее стало намного меньше, чем раньше, когда, скажем, одна из упомянутых уже бабушек Тань – именно баба Таня Белоусова на покосе в Пановом углу напротив Песчанки прибила косой выпрыгнувшую на берег форель. – рыба разыгралась настолько, что река ей оказалась тесновата.

Должен признать, часто мой личный опыт форели более чем скромен. И я утешаю себя английскими стишками в гениальном переводе С.Маршака:

Я семь недель ловил форель, не мог ее поймать я.
Я весь промок, я весь продрог и изорвал я платье.
Ловил в лесу, ловил в саду, ловил я даже в печке.
И что ж – форель все семь недель скрывалась, братцы, в речке!

Зато был похожий на цыганенка внук этой удачливой бабы Тани Белоусовой, Толик, и вот тот был великим мастером ловли этой великолепной рыбы. Ловил он ее на живца в бурных потоках после плотин, ловил и на гарпун при охоте с маской и ластами.

Одев гидрокостюм и ласты, взяв ружье и маску у Толика, нырял и я в омуты реки, и подводный мир был великолепен, и металась рыбья мелочь, а однажды промелькнул передо мной хариус никак не меньше того, пойманного в детстве. Но он исчез, а форели в ее родном окружении я не увидел ни разу.

Толик выслеживал рыбу часами, когда она стоит днем в прибрежных корягах, сливаясь с ними, и только шевеление жаберных плавников может ее обнаружить. Рыба великолепно красива – брусковатое мощное тело ее украшено пятью рядами цветных пятен, перья плавников красноваты, горбоносая морда и жировой плавничок говорят о благородном происхождении из красных рыб.

В нашей реке форель вырастает до полупуда и более, рыбина в три-четыре килограмма совсем не редкость. В свое время мы были уверены, что это и не форель вовсе, а благородный балтийский лосось, кумжа, перешедший, вследствие плотин, на пресноводный образ жизни. Оказалось – нет, это эндемический вид форели, водится только в Оредежи и его притоках и исключительно высоко ценим за его размер и вкус.

В самом деле, мне довелось пробовать форелий балык собственного приготовления у того же Толика и спешу всех заверить, что это был гастрономический шедевр. Хотя метод приготовления этого балыка примитивен – у рыбины вынимают внутренности и натирают крупной солью снаружи и внутри. Затем она заворачивается в чистую тряпицу и ставится в холодок под пресс. Через день можно откушать деликатес.

Форель – рыба сильная и упорная, тягаться с ней, сидящей на крючке, есть истинное наслаждение. Только нужно быть постоянно настороже и помнить о любимой повадке этой рыбы – так называемой свечке. Поняв, что ее подсекли, рыба резко бросается в сторону и внезапно выпрыгивает, через миг рыба головой вниз войдет в воду, и если леска натянута – удар обрежет, оборвет леску, какая бы она ни была прочная. Далее следует вопль разочарования и сматывание испорченной снасти.

Можно идти домой и там обо всем помалкивать, потому как не поймут, да еще посмеются: отчего, мол, у вас, рыбаков, все крупные рыбы непременно срываются?

На самом рыбном нашем водоеме, на втором Чикинском озере, форель является сущим бедствием для «щучников», то есть рыбаков, ставящих зимние жерлицы на щук. Поставленные на глубине, живцы привлекают внимание форели, следует удар, но, в отличие от щуки, форель не остановится через пару-тройку метров, а, почуяв неладное, будет лететь вперед, пока не размотает всю леску и не порвет ее. Я, во всяком случае, не слыхал, чтобы кто-нибудь когда-нибудь ловил форель на жерлицу. Везде один результат – снасть вдребезги, рыбы нет, зато разговоров на неделю.

Однако наряду с этой воистину царь-рыбой, есть в Оредежи, живет в нем и некое существо, внушающее ужас двенадцатилетним нам. Брезгливо и настороженно смотрю я на него и сейчас, хотя, как выяснилось, ничего опасного в нем нет. Это живой волос, водяной волос, - странное животное толщиной с толстую нитку и длиной в двенадцать-пятнадцать сантиметров.

Мальчонками мы свято верили в то, что это оживший конский волос, что он впивается в человека, проникает в вену и с током крови устремляется в сердце. И тогда – конец, спасенья от этой твари нет. Поэтому дежурный вопль «живой волос!» моментально выгонял всех из реки, и начиналась дикая охота на безвинное существо, кончавшееся чаще всего его поимкой и торжественным сожжением на костре.

Мир раннего отрочества бывает наполнен легендами, часто фантастическими. Рассказы взрослых, прочитанная книга, любой случайный факт попадают в этот мир искривленных зеркал и превращается в урода или монстра, и начинает жить в этом новом качестве.

Сколько было изведено нами в свое время несчастных беззубок-перламутровок только потому, что кто-то из нас прочитал о господах, которые любили кушать устриц. Противнее зажаренного мяса этого несчастного моллюска мне в жизни не доводилось едать, - но ели же!

Эта заморочка была вскорости заменена другой – мы стали искателями жемчуга, и новые сотни раковин были взломаны в поисках заветных зерен. Нет, жемчужин мы не находили. В лучшем случае попадались некие зачатки жемчуга – мелкие темные камушки, почти песок. Но – я не уверен до сих пор, что слава Севера – речной жемчуг – миновала Оредеж. На вызревание жемчужин нужны годы, а в пятидесятых годах поселенные у нас ондатры просто не давали беззубкам таких сроков. Где поселится эта водяная крыса, там весь берег бывает усеян скорлупками раковин.

Эти чистильщики речного дна, которых нынче, слава Богу, снова развелось великое множество, заслуживают доброго слова. Им, прежде всего, обязан Оредеж своей небывалой способностью к самоочищению – через пару километров свободного течения от любой органики не остается и следа.

Впрочем, и оредежские жемчуга оказались скоро забыта. Начиналось основоение нового участка реки – от нижней Выры до Рыбиц с ее бездонными ямами, старицами и тихими затонами. В свое время здесь все кишело рыбой, отсюда и название деревни.

В нашу бытность, в сороковые годы, рыбицкие мужики еще промышляли рыбу так, как это делали их деды и прадеды – лучили ее. Делалось это так. На лодке – долбленке или дощатой плоскодонке устраивался на носу железный поддон, в котором разводился костер. Ночью пара мужиков на такой лодке тихо двигалась по ямам и затонам, светя в воду горящей головешкой. Внизу стояли рыбины – огромные щуки, гибкие налимы, глупые окуни и всякий водяной народ. Выбиралась нужная рыба – удар острогой и рыбалка заканчивалась. Ни тебе азарта, ни тебе риска, одно слово – промысел.

Впрочем, у нас не было ни лодок, ни острог, щук ловили примитивными удочками, на живца, идеальным же живцом считался карасик, которых в старицах в Рыбиц тоже было полно.

Вот там и произошла наша первая встреча с шаровой молнией. Надвигалась с юго-запада гроза, мы с приятелем собрали удочки и улов и уже бежали к деревне, когда над нами, над нашими головами проплыл, опережая нас, огненный шар с детский мяч величиной. Мы упали, чувство необъяснимого ужаса охватило, хотя шар явно не проявлял агрессии к нам, он не метался, не рыскал, а спокойно шел к ему одному ведомой цели.

Уже спустя годы я нашел объяснение тогдашнему иррациональному страху – ведь дул шквалистый ветер, как бывает перед сильной грозой, все вокруг гнулось и стонало – но огненный шар спокойно плыл против ветра, его вовсе не замечая, - будто кто-то огромный и невидимый нес фонарь, и ему, этому огромному, был нипочем и наш ветер, и наша гроза, и мы, два маленьких напуганных человечка.

С тех пор я слышал десятки рассказов про шаровую молнию в наших краях, и уже появилась теория, что долина Оредежа прямо-таки возлюблена этим необъяснимым феноменом природы за красоту и самобытность… как знать, ведь рассказывают же люди о проявляемых шаровой молнией подобиях эмоций, подобиях симпатий или антипатий… как знать!

А что до той, конкретной молнии, то она добралась до электрической подстанции в деревне и там взорвалась, оставив Выру на три дня без света.

Впрочем, и молния была вскорости забыта; открылся новый этап жизни, дальние странствия захватили воображение на долгих несколько лет. Все начиналось с радуги, с этого сияющего цветного моста, столь частого у нас летом. Очень скоро было нами подмечено, что радуга бывает только на востоке, причем левым своим плечом она так или иначе касается реки. Радуги у нас бывают столь плотными и настолько близкими, что, кажется, недалекий лес уже за нею, поскольку расцвечен радугой, и добежать до нее, коснуться этого чуда нетрудно, если бежать быстро – век радуги недолог.

И сразу, невесть откуда, возникла легенда, гласящая, что радуга – это вроде многоцветного хобота у тучи, которая, истощив себя ливнем, упирается этим хоботом в речку и пьет, пьет воду, и, если подойти поближе, будет видно, как вода по этой цветной, но вполне прозрачной трубе устремляется в небо. Еще утверждалось, что если пробежишь через радугу, то будешь какое-то время светиться тем цветом, который пересек, но потом это постепенно исчезнет, и домой явишься не фиолетовым или багровым, а вполне обычным парнем.

Боже, какие километры намахивали мы, спеша и подгоняя друг друга, чтобы искупаться в этой цветной купели или хоть посмотреть на поднимающийся в небо столб подсвеченной воды! А радуга, радуясь, бежала впереди нас, смеясь и ускользая: вот, за тем кустом, за излучиной, вот она – но опять манит и смеется, и вдруг ее нет, нету вообще, исчезла, растаяла, только далеко над лесом дотаивает последний цветной лоскут.

Все эти погони за фантомом должны были породить цель для путешествия вполне конкретную, хотя бы для компенсации, так сказать. И этой целью, естественно, стало желание увидеть, откуда есть пошла наша река. Мы слышали от взрослых, что река начинается не особо далеко, даже весьма недалеко, что начинается она родниками и что родников тех великое множество, а рыбы там столько, что ее можно «ловить штанами».

Несколько первых экспедиций, однако, закончились провалом. Один раз наш небольшой отряд увяз в топких затопленных берегах второго чикинского озера, не в силах перебраться через устье Черной речки. Другой раз имели неосторожность взять с собой девиц, и их нытье в конце концов развернуло всех на направление к дому.

Так и получилось, что Большое Заречье, и Донцо, и Пятую гору я увидал впервые уже будучи вполне взрослым.

И должен признать, что это было потрясение, причем не одноразовое, но многократное.

Представим себе вторую половину мая и лес, уже слабо опушенный зеленым – это еще не листья, но уже и не почки. И представим себе в этом лесу землю, всю залитую синим, живой синевой цветов. Это голубые подснежники, по-настоящему называемые печеночницей благородной за сходство ее округлого листа с печенью, по-видимому. Цветы стоят стеной, сплошным ковром, изредка пропуская в свою лиловую синеву розовые искры: это цветет другое чудо нашего леса, - волчье лыко, - еще безлистные кустики выкинули сотни цветков.

И то, и другое растение, кстати, ядовиты, и собирать их нельзя, слава Богу.

Но – нет, дело не в цветах, сколько бы ни были они прекрасны. Дело не в цветах, - просто здесь все оказалось другим, чем у нас; всего лишь десять километров понадобилось, чтобы попасть в другой мир. Суходольные полянки перемежались там настоящими вересковыми пустошками, а те – холмами с невиданными мною травами, сияло озеро невероятной какой-то сине-зеленой водой, и каменистые осыпи заменяла собой почву. И душа, пронзенная этой совершенной красотой, восхищаясь и тоскуя, должна была признать как факт, что не одно только мое родное болото прекрасно, что есть весьма рядом иные болота, не менее прекрасные.

Ранение было болезненным; но предприимчивый разум быстро нашел выход из ситуации, предложив отныне и навсегда границей «нашей Выры» считать не разделяющий нас лесной массив, как было раньше, а, скажем, нитку железной дороги от станции Елизаветино в сторону станции Серебрянка. Что и было душою с благодарностью принято.

Теперь и огромные, на многие гектар водные лабиринты севернее Большого Заречья, и трехметровые конусы родников-грифонов, и белокаменный храм на холме Пятой Горы, и заросли лесного ореха – лещины по дороге в Малое Заречье – все это теперь стало столь же родным и любимым, как, скажем, хутора Карловка и Весна за Лядами, как крутые откосы Игонена ручья, как ток собственного кровообращения, по выражения, Владимира Набокова.

Теперь я никак не меньше десятка раз в году бываю в этих благословенных местах, и можно было бы, пожалуй, привыкнуть ко всему, что так поражало вначале. Но остается пара вещей, привыкнуть к которым не получается совершенно.

Это, прежде всего, вода озера. Великолепно прозрачная сверху, с лодки (можно на восьмиметровой глубине бросить монетку и видеть, как она упала на дно – «орлом» или «решкой»), эта вода встает ярко-голубой стеной, если, нырнув, откроешь глаза. И всякий раз это поражает, хотя разум давно достучался до причины маленького цветного чуда – пласты синих кембрийских глин лежат на дне озера, и это они подсинивают воду.

И еще – странно и необъяснимо волнует вершина холма у деревушки Донцо, крутые склоны которого поросли только травой – ни кустика, ни деревца не растет на них, да и травы здесь странные: пустырник, перечная мята и блеклые бессмертники-иммортельки. На куполе вершины – груда белых камней и великолепная панорама озера. Если и были в языческие времена культовые места на Верхнем Оредеже, то этот холм – первый на это претендент.

Так уж получилось, что я узнал этот холм за десять лет до того, как первый раз его увидел воочию и на него взбежал. Это случилось в Москве, в музее Пушкина, на выставке картин Николая Рериха. После полыхающих гор и монгололицых всадников слово что-то толкнуло в сердце: крутой зеленый безлесый холм, край озера внизу и хоровод девушек в русских сарафанах. Все наполнено радостью и печалью, этим странным сочетанием не сочетаемого, так что душа сразу узнала свое и поверила.

Картина называлась «Весна священная», 1945 год. Уже потом я узнал, что да, именно здесь, на этих холмах у Донца, юный Николай Рерих впервые прикоснулся к древностям Руси в археологической экспедиции профессора Ивановского. Ему 15 лет, сокровища курганов и зеленые холмы сольются в один образ, и это не будет тяжелое золото Рейна, но легкий хоровод юных славянок, танцующих Победу.

Взлетев, вбежав, взойдя (по мере своего возраста) на эту вершину, как будто пересекаешь некую черту, отмеченную тихим звоном в ушах, моментальным легким головокружением.

Это переход в Безвременье, несколько раз в жизни я переживал подобное состояние, когда полтора или два века сгущаются в какой-то временной кисель, прозрачный и мутный одновременно. Тогда можно видеть единовременно и отрока Николая, восторженно рассматривающего только что выкопанные бусы из индийской ляпис-лазури, и спешащего с мольбертом к своему укромному уголку Кузьму Петрова-Водкина (зеленый лужок, красный обрыв, река, и вот сейчас прилетит на коне четырнадцатилетний барчук из соседнего Рождествена), и стареющего Ивана Шишкина, брезгливо отряхивающего с еще сырого холста прилипшую бабочку-капустницу в своей Выре, и сидящего у раскрытого окна в усадьбе, на Большевском берегу, Ивана Крамского. Он смотрит в струящиеся и ртутно-поблескивающие воды реки и ждет поезда, с которым должен приехать Третьяков – чудак-миллионщик, покупающий еще не написанные им, Крамским, портреты.

Строительство собственной дачной усадьбы обошлось Ивану Николаевичу дороговато, да и большевские мужики-жохи не упустили возможности поживиться за счет непрактичного барина, так что деньги – вот как нужны…

Однако, пора. Автобус с экскурсантами ждет внизу, на дороге, на повороте в Донцо. Все уже уселись, разместились, и первые вопросы, которые там будут: «А скажите, откуда такое странное имя у вашей реки? Оредеж… это он, или все-таки, она? Это слово финское или славянское?»

В самом деле, какое? Первая половина имени рвется вверх, вторая – стелится долу. В первой бешеный красный конь (ori – жеребец по-фински), во второй – «камышовая тишь» (В. Набоков) и они разорвут слово, но река именно такова – то бьется и шумит на перекатах, то сонно катится в черемухах, обвитых хмелем. Еще есть французское «orange», и его тоже пристегивали к моей реке по причине оранжевых берегов.

Да только нету в финно-угорских языках звонких согласных, ни «д», ни «ж» нету, а берега моей реки не оранжевы, а красны. И на картах XVI века значится река с именем Уредеж, да еще с твердым знаком.

Впрочем, давно это было. Тогда границы государств были размыты, и, дабы не провоцировать соседей на военную грубость, являли собой весьма широкую полосу нейтральной, ничьей земли, на которой вооруженных сил и крепостей быть не должно, а экономическая и торговая активность не возбранялась.

Условными рубежами часто были реки – их не передвинешь ночью и не затопчешь, но их пересечение военным отрядом обозначало войну. И был уговор, уряд между Королевством Трех корон и Господином Великим Новгородом о том, что в пределах Водской пятины текущая с запада на восток река будет этим рубежом, благо и с юга, и с севера от нее тянулись огромные болотно-таежные массивы, почти безлюдные. Сам же Урядеж был свободной торговой территорией, а его погосты – зоной перехода, где свейский купец – гаст – становился славянским гостем, а чухонец из рода Jsora, гордо называвший себя Инкерилайнен – вольным землепашцем новгородской республики.

И сама вода реки была свободна, еще нигде не подпертая плотинами. В августе начинался сезон дождей, вода вздымалась, мутнела и лезла на низкие берега. Вот тогда благородный балтийский лосось входил в реку и начинал свое движение наверх, и его движение было ужасным: огромные лохи, неудержимые в своем порыве, убивали соперников, река несет кровь и трупы рыб и вопли рыбаков, старающихся не упустить свой шанс в этом общем безумии.

Тот, кто видел реку в такой час, никогда не смог бы назвать ее тихим женским именем.

Впрочем, все изменилось потом. Десятки плотин стали на реке, вода крутила жернова и двигала пилы, и кумжа все реже заходила сюда на нерест, зато поднялась местная форель и заняла пустующую нишу. Тогда стало возможно говорить о реке снисходительно: «А в Оредежи роскошное пойло!» и петь ее как возлюбленную: «… на реке илистой, тинистой, с именем милым, с именем что камышовая тишь…» Поэты, витии, аэды, рапсоды, сколько их поместилось на берегах прирученной реки!

Тут пламенный Рылеев с Бестужевым, а там надменная пара: Мережсковский с Гиппиус; Майков на лодке с удочкой и Плещеев с вечным своим насморком, бледный Надсон и румяный Куприн, лошадиная физиономия Корнея Чуковского выглядывает из-за покатого плеча Мандельштама, а вот и Александр Сергеевич, коротающий время в ожидании станционных лошадей, слушает в постоялом дворе рассказ о несчастной судьбе местного смотрителя. Летит на своем новеньком велосипеде Владимир Набоков, поэт начинающий и ничего собой не обещающий, по мнению Зинаиды Гиппиус, на импровизированной сельской сцене Николай Тихонов читает с подвыванием свою знаменитую поэму «Выра», а тут случившийся Николай Заболоцкий встает и уходит посреди чтения. Ему сейчас не до судьбы Александра Ракова, другая судьба захватила его в полон: судьба княза Игоря Путивльского и несчастных его воинов.

Да уж! По количеству поэтом, хороших и разных, тогда и теперь приходящих на один километр свободного течения реки, я думаю, Оредеж без сомнения занял бы одно из первых мест в стране, а, может, и в мире.

Причем скорее в мире, нежели в стране: нигде в западном, англосаксонском мире природа, погода, река, снег, лес не займут столько места в душе поэта. Мы еще дети земли, хотя и не лучшие дети, и эта земля терпеливо ждет, когда мы, наконец, подрастем и научимся хотя бы убирать за собой.

Я не могу уже ловить рыбу в реке, в той части реки, которая омывает мою родную деревню. Жалко рыб – они так красивы живые, в родной своей стихии. Выбрав время и место, можно часами любоваться из укрытия, какая богатая событиями жизнь протекает там, в этой прозрачной воде, отороченной желтизной песка и зеленью рдеста.

С недавних пор к привычным обитателям реки – рыбам, выдрам и ондатрам, - добавились еще бобры, которых развелось в округе много и которые основывают все новые и новые колонии. Реку им своими плотинами, конечно, не перегородить, но они приспособились делать полуплотины, используя для этого береговые, стелющиеся над водой деревья, ивы и ольхи. В диких зарослях восточнее Выры немало деревьев, помеченных бобрами – поясок подгрыза в полдерева не увеличивается иной раз неделями, дерево не падает, хотя уже и не живет в полную силу.

Старый егерь объяснил причину таких «недоделок»: бобер умен, но свалить дерево точно в том направлении, куда ему нужно, он не может. Тогда он делает черновую, подготовительную часть работы – и ждет. Ждет он нужного ему ветра, и когда тот задует – быстро догрызает обреченный ствол, который ветром будет положен туда, куда нужно бобру.

Впрочем, какого только народцу не живет и не кормится вокруг реки!

На незамерзающем перекате, в декабре, видел я оляпку, водяного воробья, смело ныряющего в воду и бегающего по дну, выискивая ему ведомую добычу. А однажды, стоя с удочкой, с полчаса наблюдал за охотящейся норкой, а еще однажды пара горностаев спокойно рыскали вокруг замершего меня, что-то настойчиво ища и не находя.

Немало июньских утр было посвящено выслеживанию иволги – дивной оранжевой с синим птицы, чей крик поражает слух – так кричит обитательница рая, тоскующая об утраченном небесном саде. Утром же, когда маленькие кулички затевают свои стремительные игры над самой водой, а весь воздух, кажется, наполнен треском крыл десятков крупных стрекоз – я старался приучить к себе, к своему присутствию дикую уточку, которая из года в год выводит здесь, у самого моста своих утят и нисколько не смущается шумом машин.

Стайка плотвы с одним окушком, пяток довольно крупных ельцов, полсотни пескарей всей возрастов и туча мальков составляют постоянное речное население около наших семейных мостков.

Да, чуть не забыл щуренка-двухлетка и подъязка с отметиной на спине. Река у нас не широкая и, купаясь, я плаваю в основном под водой. В такие моменты весь этот водяной народец наверняка считает меня одним из своих, доверчиво плавая рядом или тычась носами в мои ноги. И я немного горжусь тем, что завоевал их доверие и буду стараться никаким образом это доверие не разрушить ни словом, ни делом, ни похотеньем.

Потому что образ Родины и образ этой великолепной реки, так удавшейся Творцу, давно слились воедино и сияют,
… но я в блеске твоем не забыл
что в пруду неизвестном когда-то
я простым головастиком был.
(В. Набоков)

Сияй, река. Твое время исчисляется тысячелетиями, да и само это время условно для тебя – вот эта вода из истока докатится до моря через полгода, - а все четыреста километров твоего течения одновременно и есть ты, река. Мы, люди, постоянно будем стремиться к тебе, селиться около тебя, восхищаться тобой и слагать о тебе песни. Твои красноцветные песчаники, твои гранитные перекаты, твоя прозрачная вода, твой холод и твой радон и твои синие стрекозы – это самое большое то, что мы можем иметь в этой земной жизни. Спасибо тебе за все, и да хранит тебя Господь.